Автор: Георгий Шулико
Зачем нужно вспоминать марксизм в разговоре о Фуко?
Поиск марксистского содержания в работах Фуко — одна из традиционных форм изучения его интеллектуального наследия. Статьи, книги, коллоквиумы и открытые семинары с заголовками вида “Маркс и/или/c Фуко” давно стали заурядным явлением в западной Европе. Почему так вышло? На поверхности лежит историческое объяснение: такова специфика того интеллектуального ландшафта, на фоне которого происходило становление Фуко в качестве публичного интеллектуала. “Нужно было быть накоротке с Марксом”. Правда, в таком виде это объяснение мало что объясняет: за скобками остается вопрос, с каким именно Марксом требовалось быть накоротке европейским интеллектуалам. Ведь 1950-1970-е годы вошли в историю западного марксизма, помимо прочего, как очередной этап полемики об “аутентичном”, подлинном марксизме.
Истоки этой дискуссии, — пожалуй, одной из самых продолжительных в истории марксистской мысли — восходят к началу ХХ века. В то время перед теоретиками II Интернационала стояла (любопытный факт: отчасти уже тогда — в форме вопроса о молодом Марксе) проблема защиты своей интеллектуальной монополии или, по крайней мере, своего привилегированного положения среди прочих комментаторов Маркса и Энгельса. Долгое время она оставалась преимущественно внутренней проблемой социал-демократического движения, но приняла новое измерение, когда монополию “эпигонов” — как на толкование работ классиков, так и в принципе на развитие марксизма — оспорили большевики во главе с Лениным. Так, развернувшаяся после 1917 года на страницах российских и германских партийных изданий полемика большевистских теоретиков и Карла Каутского представляла собой, помимо прочего, борьбу большевиков с Марксом — “почтенным резонером, склоняющимся перед святынями демократии, декламирующим о святости человеческой жизни… добропорядочным каутскианцем”, с Марксом, превращенным Каутским в ”дюжинного либерала”, за Маркса – коммуниста, сторонника революционной пролетарской диктатуры. В это время в среде европейских интеллектуалов, готовых более или менее критически поддержать Ленина и большевиков, рождается на свет сложное и противоречивое явление, которое впоследствии стали называть западным марксизмом.
По выражению Эрика Хобсбаума, одним из главных порождений Первой мировой войны “стала революция <…> как общемировая константа в истории двадцатого столетия”. Это утверждение в особенности справедливо применительно к революционным марксистам Победа социалистической революции в России и следующая из этого факта уникальность политического опыта большевиков — первооткрывателей нового мира — наделили последних крайне высоким моральным авторитетом в глазах европейских коммунистов. В подобных условиях любая, даже самая марксистская, самая теоретически последовательная критика большевиков, не основанная на опыте успешной революционной альтернативы, с позиций революционного марксизма выглядела бы в лучшем случае начетничеством, попыткой обратить букву “Капитала” против революционного духа марксизма.
Последовавшее вскоре поражение социалистической революции в Европе, и прежде всего в Германии, фактически обрекло международное коммунистическое движение на организационное и идейное господство советских коммунистов, которое в тех же исторических обстоятельствах, по мере развития фракционной борьбы в ВКП(б) постепенно начало принимать сталинистские формы. Европейские левые интеллектуалы тех лет, не желавшие поддерживать политику сталинского СССР и соответствующее понимание марксизма, но неспособные предложить революционную альтернативу, оказались в затруднительном положении. Довольно ярко драматизм этого положения в гегельянских категориях охарактеризовал Герберт Маркузе:
“Перед лицом политической реальности такая позиция была бы беспомощной, абстрактной и аполитичной; но когда политическая реальность как целое ложна, может оказаться, что только «неполитическая» позиция и является политической истиной”.
Это несколько затянувшееся историческое введение к разговору о Фуко важно, потому что годы творческого расцвета французского мыслителя приходятся на ту эпоху, когда большевистско-советский опыт революционной практики только начинал терять уникальность. Победа коммунистов в гражданской войне в Китае, кубинская революция, индокитайские войны как пример успешного сопротивления западному империализму, антиколониальные движения и национальные версии социализма в странах Африки, Азии и Латинской Америки — весь этот опыт мог послужить эмпирической основой для новой революционной теории, отличной от ленинской, притом что ее позиция, в отличие от всей предшествующей левой критики советского марксизма, впервые со времен Розы Люксембург не “была бы беспомощной, абстрактной и аполитичной”. Следствием такого рода ожиданий в среде европейских интеллектуалов стал повышенный интерес к событиям в КНР (в особенности после ее разрыва с СССР) и революционным процессам в странах третьего мира, которые привели к возникновению и развитию в 1960-1970-х годах таких парадоксальных на первый взгляд явлений, как европейский маоизм и ряд западных концепций городской герильи. В этот исторический период на философском небосклоне и зажглась мерцающая звезда Фуко.
Мишель Фуко и проблемы революционного авангарда
Для понимания некоторых сюжетов в творчестве Фуко, который весьма долго поддерживал практически постоянный диалог (иногда мирный, иногда — на повышенных тонах) с теми или иными представителями французской левой, этот (западно)марксистский историко-философский фон имеет важное значение. Рассмотренная с точки зрения общих вопросов методологии и философии истории — областей знания, в которых разрыв между Фуко и современными ему марксистами проследить легче всего (прежде всего по множеству сохранившихся нелестных отзывов друг о друге), — проблема каких-либо взаимоотношений Фуко и западных марксистов, Фуко и Ленина может показаться несколько надуманной. Однако картина предстает более сложной, если исходной точкой для анализа и в качестве критерия для последующей демаркации позиций выбрать революционную практику как особую форму опыта.
Наверное, можно сказать, что Фуко не чужд был интерес к политическим процессам, протекавшим у него на глазах. Правда, по большей части это был интерес очевидца, не желавшего становиться участником, — так, говоря об одном из исключений, которым стали студенческие выступления в Тунисе, заставшие работавшего там в 1968 году философа врасплох, Фуко признался, что в этом случае он “вынужден был вступить в политические дебаты”. Post factum среди возможных обоснований подобной аполитичности можно найти как те, что базируются на соответствующем жизненном опыте мыслителя – к примеру, на том “умозрительном скептицизме”, что он приобрел во время пребывания во французской компартии в начале 1950-х годов, — так и те, что носят принципиальный теоретический характер; речь идет об известной фукианской критике традиционного образа политически ангажированного интеллектуала, становиться которым Фуко не имел ни желания, ни возможности.
Характеризуя в одном из интервью данный образ, Фуко не скрывал, что он имеет в виду прежде всего марксизм, правда, замечая: “причем марксизм вульгарный”. То, что это оговорка – не просто дань вежливости знакомым марксистам, но нечто иное, становится понятным, когда Фуко, говоря о разнице между интеллектуалом-универсалом – “по преимуществу писателем: всеобщей совестью, свободным субъектом”, который “противопоставлял себя всего лишь специалистам на службе государства или капитала, то есть инженерам, должностным лицам, преподавателям” – и интеллектуалами-специалистами, работающими “в определенных отраслях, в конкретных точках, где сосредоточены условия их профессиональных занятий либо условия их жизни”, по сути воспроизводит заданное в свое время Антонио Грамши различение между “традиционными” и “органическими” интеллектуалами (в какой-то момент Фуко даже проговаривает соответствующий термин). При этом Фуко в целях критики отождествляет и объединяет в понятии интеллектуалов-универсалов две категории: с одной стороны, традиционных интеллектуалов, по Грамши, которые “чувствуют свою непрерывную историческую преемственность и свои «особые качества», <…> и считают себя самостоятельными и не зависимыми от господствующей социальной группы”, а другой – тех, “кто использует своё знание, свою специализацию, свою связь с истиной ради политической борьбы”. В последней цитате с легкостью угадывается описание одного из ключевых, пользуясь терминологией Жиля Делёза, концептуальных персонажей отечественной марксистской традиции – революционного интеллигента.
Таким образом, оставляя в стороне вопрос, насколько в принципе оправдано “систематическое” отождествление традиционных интеллектуалов и политически ангажированных интеллигентов на основании концепции Грамши, стоить отметить, что в итоге “вульгарным”, по Фуко, предстает ленинизм. Вся критика интеллектуала-универсала оказывается в этом свете попыткой Фуко приобщиться к общему в среде западных левых интеллигентов стремлению отыскать альтернативы ленинизму. Этот импульс идейно преобладал в международном коммунистическом движении вплоть до 1960-х годов, и с различными его формами Фуко имел все возможности ознакомиться: посредством чтения того же Грамши, во время своего пребывания в партии, с подсказки Луи Альтюссера или любого другого знакомого марксиста — вариантов много, и они не взаимоисключающие. Действительно, фигура революционного интеллигента крайне важна для оценки как вклада Ленина и большевиков в целом в революционную теорию, так и начавшихся в 1960-е годы перемен, которым подверглась и сама теория, и интеллектуалы, так или иначе ею ангажированные, включая Фуко.
Концепция особой роли интеллигенции стала результатом, по сути, своеобразного согласия Ленина с одним из тезисов современной ему реформистской критики:
“История всех стран свидетельствует, что исключительно своими собственными силами рабочий класс в состоянии выработать лишь сознание тред-юнионистское, т. е. убеждение в необходимости объединяться в союзы, вести борьбу с хозяевами, добиваться от правительства издания тех или иных необходимых для рабочих законов и т. п.”.
Иначе говоря, с точки зрения Ленина, предоставленные сами себе рабочие, якобы говорящие от своего имени и проводящие якобы свою политику, на деле являются носителями и коллективным рупором буржуазной идеологии,способствующим укреплению власти капитала.
Много позже, 65 лет спустя, Дебор, отталкиваясь от ленинского понимания идеологии, – правда, как и в случае Фуко, опосредованного – будет говорить уже о современном ему обществе:
“Спектакль – это непрерывная речь, которую современный строй ведет о самом себе, его хвалебный монолог. Это автопортрет власти в эпоху ее тоталитарного управления условиями существования”.
А еще два года спустя Фуко, в знаменитой инаугурационной лекции в Коллеж де Франс, будет говорить о своем желании обнаружить за своей спиною “некий голос без имени <…> давно уже взявший слово, заранее дублирующий все, что я собираюсь сказать”. Чтобы получить возможность услышать этот голос, Фуко критиковал левых интеллектуалов за излишнюю говорливость и готовность говорить от имени масс, которые “сами прекрасно и отчетливо всё знают, знают даже намного лучше, чем интеллектуалы, и гораздо лучше могут это выразить”. Ленин только посмеялся бы над подобным преклонением перед толпой, “хвостизмом”; он бы парировал:
“Раз о самостоятельной, самими рабочими массами в самом ходе их движения вырабатываемой идеологии не может быть и речи, то вопрос стоит только так: буржуазная или социалистическая идеология. <…> Поэтому всякое умаление социалистической идеологии, всякое отстранение от нее означает тем самым усиление идеологии буржуазной”.
Разумеется, Фуко и в этом изложении остается оппонентом Ленина, противником революционного марксизма, однако это явно не тот антимарксизм презрительного замалчивания, образ которого может возникнуть после прочтения “Слов и вещей” или “Археологии знания”, но попытка имманентной критики революционного марксизма, если угодно, его трансгрессии, — попытка сделать то, чего большевикам в свое время сделать не удалось.
Всегда непростые отношения Фуко с марксизмом не стали проще и в последние годы жизни. Ушедший в 1984 году, он застал продолжавшийся на протяжении всех 1970-х годов спад массовых революционных настроений во Франции. В истории всего мира это был период постепенной стабилизации капитализма. И хотя отдельные национальные революционные движения продолжали свою борьбу и даже приходили к власти (например, “Движение вооруженных сил” в Португалии, МПЛА в Анголе, сандинисты в Никарагуа и др.), в целом можно было констатировать, что глобальный революционный кризис, пик которого пришелся на 1968-ой год, миновал. В этом отношении переломным и таким же символическим стал 1973-й — год военного переворота в Чили и установления диктатуры Пиночета, чьи неолиберальные экономические реформы открыли новый период в развитии позднего капитализма. Перефразируя известный прогноз Маркса, можно сказать, что Европа не поднялась, а старый крот истории вновь ушел под землю. Для европейских левых интеллектуалов 1970-е годы были периодом нарастающего отчаяния. В частности, это выразилось в расцвете левого терроризма – и после революционного спада это был еще один симптом кризиса массовых левых движений. В свою очередь, среди тех интеллектуалов, кто осудил обращение к индивидуальному терроризму в качестве политического инструмента или, осуждая подобные методы как таковые, относился к самим сторонникам террора со смешанными чувствами, царила апатия, лубочайшая апатия, даже превосходившая ту, в которой пребывали многие левые интеллектуалы во время сталинистского триумфа и разгрома Коминтерна в 1930-е годы. И, разумеется, Фуко также был полностью подчинен этой апатии:
“Сегодня <…> можно сказать, что, может быть, впервые после русской октябрьской революции 1917 года <…> на земле нет ни единой точки, откуда мог бы забрезжить луч какой-то надежды. Ориентиры, направления пути перестали существовать. Их нет, конечно, и в Советском Союзе. То же можно сказать и о его сателлитах. Это ведь тоже ясно. И на Кубе надежды нет. И в палестинской революции, и, конечно же, в Китае. И во Вьетнаме и Камбодже. Впервые левое движение, <…> вся левая европейская мысль, европейская революционная мысль <…> утратила исторические ориентиры, каковые она прежде находила в других частях земного шара. Она утратила конкретные точки опоры. Больше не существует ни единого революционного движения, и тем более не существует ни единой социалистической страны без кавычек, страны, на которую мы могли бы сослаться, чтобы сказать: вот как надо поступать! Вот образец!”
Этой пессимистической констатацией Фуко подвел символическую черту под всей историей западного марксизма как сонма интеллектуальных проектов, чьи создатели — в своей поддержке и критике, в своих ожиданиях и опасениях—жили чужим и зачастую чуждым для них (как для представителей стран первого мира) революционным опытом. Фуко не хватило всего нескольких лет, чтобы дожить до того исторического момента, когда само разделение марксизма на “ западный ” и “ советский ” потеряет актуальность.
Фуко как концептуальный персонаж современной марксистской критики
По мере того как западный марксизм все более отстранялся от какой-либо революционной практики, теоретиков постепенно сменяли историки теории. Зачастую ими оказывались европейские шестидесятники — поколение западных марксистов, для которых полемика с Фуко и теми, кто разделял близкие взгляды, составляла и составляет значимую часть их собственных биографий. Так начинается заключительная глава в истории отношений Фуко и западных марксистов, в которой он фигурирует уже заочно, как элемент самоописания западномарксистской традиции на последнем этапе ее развития. В этом качестве представители последнего поколения западных марксистов невольно становятся агентами специфического способа повествования о Фуко — Фуко, опосредованном Марксом, Лениным, Грамши, Альтюссером и т. д.; причем данный способ повествования благодаря его укорененности в соответствующей традиции демонстрирует устойчивость, которая позволяет говорить о своеобразном микросообществе в рядах фукианских интерпретаторов.
В итоге происходит любопытная инверсия, когда западномарксистские историки, вынужденные в силу внешних обстоятельств (поскольку те теоретические веяния, которые олицетворяет собой Фуко, нельзя игнорировать в принципе) высказываться о чуждом им в идейном плане мыслителе, обнаруживают себя в гораздо более многочисленной компании профессиональных исследователей Фуко, в которой уже сами западные марксисты считаются чужеродными элементами. Возникает своеобразный двойной конфликт, служащий одной из причин неиссякаемого на протяжении нескольких последних десятилетий обоюдного интереса сторон к теме “Маркс [союз] Фуко”.
Характеристики, которые Фуко дают историки западного марксизма, уже значительно отличаются от приговоров 1960-х годов, когда Сартр (тот самый Сартр, которого так громили марксисты, чью “внушающую опасения близость его философствования с демагогией, которая вводит в заблуждение” разоблачал Георг Лукач) клеймил философию Фуко как “последний оплот, который буржуазия может все еще поставить в качестве препятствия Марксу”. Так, в описании судеб западного марксизма, сделанном Перри Андерсоном еще при жизни Фуко, его роль поистине драматична и по-своему величественна: бывший ученик Альтюссера, соблазном заставившего марксистов вступить в порочную связь со структурализмом, Фуко предал своего учителя и пошел дальше, отринув марксизм во всей его полноте и став для западных марксистов наказанием за грех альтюсеррианской ереси. Иначе говоря, здесь взгляды Фуко предстают в качестве закономерного итога концептуального развития всего послевоенного французского марксизма и его подхода к человеку, истории, структуре и ряду других ключевых понятий.
Другим интересным примером включения Фуко в историю западного марксизма может послужить вариант Даниэля Бенсаида. Если для Андерсона истоки и причины расцвета фукианства на интеллектуальном поле Франции носят по преимуществу концептуальный характер, в частности прежних марксистских прегрешений перед теорией, то для Бенсаида причина популярности идей Фуко материальна, заключена в современном этапе развития капиталистической системы. Так, рассматривая тот вопрос, который в 1979 году Фуко задавал революционерам, “А так ли она желанна, эта революция?”, Бенсаид сопоставляет его с тем императивом, что двигал в своё время Маркузе – найти способ совершить революцию, вопреки всем формам контроля одномерного общества – после чего приходит к выводу:
“Если следовать периодизации Болтански и Кьяпелло из «Нового духа капитализма», вопрос Маркузе связан со «вторым духом», то есть духом организованного послевоенного капитализма; а вопрос Фуко – с новым духом либеральной контрреформы”.
Другими словами, взгляды Фуко, по Бенсаиду, представляются адекватным концептуальным выражением процессов перехода позднего капитализма в неолиберальную фазу развития; той формой критики капитализма, которую сам капитал, став глобальным, взял на вооружение против “национального, централизованного, организованного капитализма и рабочего движения, которое само было национальным, централизованным и организованным” . Все эти построения довольно органично сочетаются с тем, что Фуко в конце своей жизни действительно испытывал определенную интеллектуальную симпатию к неолиберализму, которая стала предметом позднейших исследований.
Разумеется, исторический образ, представленный Бенсаидом, не свободен от некоторых теоретических натяжек: например, когда он вменяет Фуко вопрос о желательности революции, Бенсаид предпочитает умолчать, что Фуко вводит этот вопрос со ссылкой на Хоркхаймера, бывшего коллеги Маркузе по Франкфуртскому институту социальных исследований, что, конечно, несколько смазывает картину a la Болтански-Кьяпелло о двух духах капитализма и о соответствующих этапах развития левой теории. Это умолчание выглядит еще более странно, если предположить, в соответствии с этим же видением, что Фуко стал своеобразным внешним выразителем подспудных сдвигов в самом западном марксизме. Впрочем, эти тенденции произошли не из теоретической неразборчивости Альтюссера, а из истории западного марксизма как традиции восприятия и концептуализации актуального революционного опыта – как более раннего, из которого выросли представители Франкфуртской школы во главе с Хорхаймером, так и более позднего, современниками, но не участниками которого стали те же «франкфуртцы», а также Фуко, Андерсон, Бенсаид и все прочие западные левые интеллектуалы.
Приняв такое понимание связи Фуко и традиции западного марксизма, невольно начинаешь воспринимать в новом цвете так называемый Иранский инцидент в биографии Фуко, также ставший отдельным предметом исследований: когда близкий к отчаянию мыслитель неожиданно увидел в очередном национально-освободительном движении, стремительно проходящим свое развитие в сторону теократического полуавторитарного режима, “революцию голых рук” – ту самую, без интеллектуалов и интеллигенции, в процессе которой нельзя найти “ни китайской, ни кубинской, ни вьетнамской моделей, но только штормовую волну, лишенную военного аппарата, авангарда, партии”. Ту самую, о необходимости которой так долго говорил Фуко…
Многим марксистским комментаторам, в частности, Бенсаиду, Иранский инцидент представлялся следствием продолжающегося антимарксизма мыслителя, который увел его в другой край политического спектра. Сам Фуко уже после стремительного вырождения иранской революции в специфическую форму теократии, говорил о своем неприятии любой формы подавления масс во имя большой стратегии, заявляя при этом, что ему “неважно, является ли стратег политиком, историком, революционером, сторонником шаха или аятоллы”. Ортодоксальные марксисты могли бы сказать, что в данном случае Фуко ведет себя как типичный мелкобуржуазный интеллектуал, “морализирующий филистер”, излюбленным приемом которого “является отождествление образа действий реакции и революции”. Они были бы правы, по крайней мере исходя из своих позиций, однако целью данной статьи было указать на иное: у Фуко не было ни желания, ни возможности порвать с внутренними устремлениями западного марксизма — устремлениями, давно ставшими частью его самого, с (западно)марксистской тоской по правильной революции, по революционному движению “без кавычек”, с тоской по Ленину.
Полная версия статьи: https://cyberleninka.ru/article/n/fuko-lenin-i-zapadnyy-marksizm