Меню Закрыть

Ознакомительный фрагмент романа Владимира Коваленко «Бог, которому нужен врач»

Глава V

Дом, в котором жил Яков, был обычным домом. Самым средним, самым простым. Средне
запачканным, средне заселенным, средним по высоте, по формам, цвету. Самый обычный дом на
окраине.
Дом был бы обычным домом, если бы здесь не происходили странные вещи. Необычные вещи.
Вещи ужасные.
Кто-то постоянно шуршал. Так шуршал, что слышно было по всему дому — от первых до
последних этажей. Некоторым жильцам казалось, что странные животные путешествуют по
лестницам, громко стуча копытами, задевая рогами стены, раскурочивая лапами ступеньки.
Некоторым жильцам казалось, что в пустотах между стен с криками бегают люди.
Много было жалоб на этот дом. Обычным он был для города. Ужасом был он для Города.
Его коричневая серость, его единообразность, леность конструкции, обычность форм — все
указывало жильцам, что не дом это вовсе, а нечто вроде котлована с силосом, в котором придется
сидеть всю оставшуюся жизнь.
Но в каждом Городе, как и у каждого человека, есть пределы его тела. В каждом городе сам
Город заканчивается. И начинается простой город — неживой, чахлый, скользкий. В Петербурге
после Чёрной речки сам Петербург заканчивается и начинается кромешный сон, тьма,
копирующая населенный пункт, усеянный призраками людей, их огрызками и остатками. За
пределами Чёрной речки люди не рождаются, они появляются на свет уже мертвыми. Вне центра
Петербурга люди не живут, не смеются, не умирают. Вне центра Петербурга нет времени, нет
жизни, нет любви — есть только холодный сон. Сон разума.
Окраины выматывают, высасывают, высмеивают. Окраины пусты, тупы. В окраинах нет
никакой эстетики, романтики, нет никакого шарма. Окраины — это вечная толпа, вечное свиное
рыло, вечная пыль, стройка, шум машин, крик детей, пьяный ор, визг стиральной машины.
Окраина — это главная Русская идея, ее метафизика, ее природа. Приехав на окраину любого
города постсоветского пространства, вы почувствуете себя дома, в привычной среде. Потому что
сама ткань времени поддается единой обезумевшей, безмозглой серости.
— Что ты видишь там, мой дорогой закредитованный друг?
— Дом.
— А еще что?
— Ну дом как дом, плохой, что еще? Панелька.
— Вот ты типичный спящий, не видишь обычных вещей. На последнем этаже здесь бордель,
там двухкомнатная квартира, в которой две девушки-индивидуалки. Где-то на последнем этаже
работный дом, там несколько квартир выкупили и заселили опустившимися элементами —
алкоголиками, наркоманами, отсидевшими и прочими беглыми иноками, так сказать. Сегодня нам
повезло, но обычно тут чад кутежа и драки с поножовщиной.
— Дай угадаю, Павел Саныч, а на третьем этаже притон?
— На четвертом.
— Ну да, я имел в виду, на четвертом, конечно же. Лучший этаж для притона.
— Ты обычно бродишь по городу, смотришь на дома, и все они одинаковы, как люди, а потом
открываешь глаза, всматриваешься получше в каждый из них, и наступает озарение, за уютным
светом электрических ламп ты видишь истинное наполнение, от которого становится страшно.
Ладно, пошли.
На общей лестнице в подъезде Якова кто-то спал. То ли наркоман, то ли пьянчуга, но спал
точно, подложив спортивную сумку под голову. От него исходила ужасающая вонь, а на груди
лежала раскрытая книга «Формирование философии марксизма» за авторством Ойзермана с
подъеденным плесенью корешком. Вокруг валялись другие книги, порванные на части,
раздавленные и растоптанные, словно мы оказались на огромном поле битвы, с которого не
вынесли павших.
Яков же был сухим, жилистым человеком в спортивном костюме с рубленными чертами лица и
грустными глазами. Он не очень приветливо встретил нас и жестами пригласил пройти в комнату.
На вопрос, нужно ли разуться, он грустно хмыкнул, поэтому мы не разувались. В квартире было
мрачно даже с включенными лампами. Свет от них был тяжелым и давил на виски. Неопрятно,
воздух застоялся и пахло мужской берлогой, в которой уже никогда не окажется женщины. Мы
сели у стола, одна из ножек которого была явно неродной, Яков торжественно почесал пятку через
черный поношенный носок и со значением посмотрел на Пашу.
— Да рассказывай ты уже о сути дела, мы просто так сюда приехали, Яш?
— Ладно, так, история долгая, расскажу вкратце…
— К слову, Яш, ты в курсе, что у тебя там спят в подъезде?
— Паша, я посвящу твоего протеже в наши дела, если ты обещаешь не перебивать после
каждой фразы, хорошо?
— Окей, окей.
— И к вам это тоже относится. Сушил мухоморы, но они все равно заплесневели. Ума не
приложу, откуда в этом доме такая сырость. Поэтому я сегодня не в настроении.
Когда Яков удостоверился, что столь желанная тишина воцарилась, продолжил:
— Речь идет об очень сложных вещах. Не смотри на меня, на мою квартиру, на спящего в
подъезде или на что-либо еще, постарайся сконцентрироваться только на сути дела, на значении
слов, а не на их форме. Это самое важное, если хочешь заработать. Вопросы задавай только если
совсем ничего не понимаешь. Мы с Пашей работаем по авангарду. Другие работают по классике,
по иконам и так далее. Я специализируюсь на Малевиче, его продавать проще всего.
— Черные квадраты проще подделывать?
— Это здесь ни при чем. Любой художник на рынке — это бренд, имя, статус. Чем
раскрученнее, тем лучше продавать его подделки. Малевича у нас хорошо знают. К слову, когда
надо было затолкать подделку Да Винчи, они целый проект с Дэном Брауном придумали, в
качестве рекламной компании.
— Кто «они»?
Тут Паша с Яковом посмотрели на меня с таким видом, словно любой уважающий себя человек
просто обязан знать, кто такие эти самые «они», а любые вопросы выглядят как минимум
невоспитанно. После непродолжительной паузы Яков продолжил.
— С Малевичем вообще интересная ситуация получилась. Еще на излете СССР, когда
железный занавес только-только приоткрыли, стало возможно работать с зарубежными
коллекциями, некая искусствовед эксперт госпожа Джафарова вдруг обнаружила, что ряд картин,
входящих в собрание Ростовского музея, в частности, картины Малевича «Самовар» и Попова
«Беспредметная композиция», являются подделками второй половины двадцатого века. Этим она
запускает в чутких к любым резким движениям полях искусствоведения настоящий цикл поистине
юпитерских бурь и штормов. Чего только стоит тот факт, что в девяносто шестом в Нью-
Йоркском журнале Art News выходит статья, подтверждающая доводы самой Джафаровой.
— Да мало ли что в Нью-Йоркских журналах пишут.
— Паша, твою мать, я же тебя просил!
— Молчу, молчу.
— Тем более это скорее типично для современности, когда в Нью-Йорке и в совриске только
детей не едят, и то вряд ли, а тогда это было уважаемое издание.
И тут я почувствовал себя бесконечно тупым рядом с двумя этими людьми, которые знают и
даже используют такие слова как «совриск».
— Что такое «совриск»?
— СОВетский Рабочий И Советский Крестьянин.
— Правда, что ли?
— Нет, конечно, это СОВРеменное ИСКусство.
На этом моменте я понял, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах не буду шутить с
Яковом и такими людьми, как Яков.
— Продолжая наш разговор, в две тысячи семнадцатом году в результате современных
исследований с привлечением самой навороченной и модной техники, было установлено, что обе
упомянутые картины, а также ряд других — поздние подделки.
— Я так понимаю, мы здесь надолго?
Паша спросил немного грубо, его разбередил коньяк, и в тепле его бренное тело звало душу
наружу, в морозную осеннюю сырость, ему хотелось прогуляться по лесу и, если повезет,
высмеять эксгибициониста, а не слушать детективную историю.
— Паша, тебя никто не держит. Ты сам привел мне этого человека.
— Молчу.
— Так вот, о чем это я… Да, копии картин оказываются в собрании некоего советского
коллекционера греческого происхождения господина Костаки, ныне это музей современного
искусства в Салониках, а также в собрании Музея современного искусства в Нью-Йорке, в MoMA,
столь любимом девочками до двадцати пяти лет.
— А что случается с девочками после двадцати пяти?
— По-разному, кто замуж и детей, кто в карьеру, кто по мужикам, некоторые, правда, остаются
девочками до двадцати пяти и до конца жизни.
— И что с картинами? Ну выкрали их и выкрали, давайте искать теперь?
— Подожди. У истории есть несколько очень примечательных деталей. Несмотря на то, что
сами картины не очень похожи на все остальные полотна эпохи авангарда, и даже больше, очень
сильно от них отличаются, они успели побывать на многих российских и зарубежных выставках,
где позиционировались в качестве подлинников. Этот факт, как сказать, актуализирует некое
недоумение по поводу отсутствия сомнений со стороны отечественных специалистов, в частности,
со стороны товарищей Алитовой, Колбасовой и Ким, ведь они, простите мне это слово,
курировали выставки и видели произведения больше всех. Однако коллектив музея знал о некоей
копии «Самовара» Малевича в Нью-Йорке, но истинно верил в подлинность собственного
варианта картины до последнего, и подтверждение версии Джафаровой оказалось для них ударом.
Дальше начинается самое веселое, ведь в ходе расследования удается установить, что сотрудники
МоМА не стесняются и в открытую говорят, что их «Самовар» происходит из ростовского музея,
а упоминается он впервые в семьдесят втором, значит, украден был до семьдесят второго, и,
видимо, остальные картины также были украдены в этот период. В статье американского журнала,
который я называл, упоминалось, что источником информации о «Зеленой полосе» является
хорошо известный московский коллекционер Валерий Дудаков, а уже по его словам, другой
московский коллекционер, Игорь Качурин, сообщил ему, что «Зеленая полоса» была создана в
середине оттепели. К слову, сам Костаки упоминал о Качурине, а он непростой тип, а советский
коллекционер искусства, то есть товарищ самого крепкого пошиба. Все, что я говорю, ты можешь
загуглить, например, посмотри статью о двух подделках Ростовского музея.
— Из спецслужбистов?
— Как ты думаешь, кем могли быть советские коллекционеры искусства?
— То есть гэбист?
— Нет, не чекист, не гэбист, не огпушник, не фээсбешник, ни даже агент Моссада. Я понимаю,
это трудно, но я прошу тебя максимально сконцентрироваться, собраться и понять, что в мире есть
нечто и опаснее особистов и чекистов, компании более могущественные и опасные, и даже люди,
которые стоят над государствами. Я искренне понимаю, что тебе тяжело, но кроме этого дела и
этой картины в твоей жизни сейчас ничего, понимаешь, ничего не должно быть. Ты попал сюда
случайно, по глупости, из-за врагов, по незнанию, но ты уже здесь, и теперь у тебя есть только два
пути.
Повисла тишина, точнее не тишина, нет, никогда не бывает полной тишины, повисло молчание,
благодаря которому было слышно дыхание троих мужчин и слив воды в соседней квартире чуть
дальше по этажу. После этих слов мои мозги словно прочистили шомполом, а сердце раскачалось
на качелях, подпрыгнуло, оторвалось от тела и полетело в темный колодец, в абсолютную
черноту, которая никогда не закончится. Яков заметил, как собеседник погрустнел, но это его
ничуть не волновало.
— Теперь запомни фамилию Качурин. Так, господин Костаки упоминал о товарище Качурине,
которого также считают советским коллекционером. Костаки говорит, что как-то Качурин просто
зашел к Костаки и подарил ему картину «Зеленая полоса» Розановой. Ага, щас, Качурин подарил
Костаки подделку. Дальше я попрошу у тебя максимальной концентрации, на этом моменте
начинаются странности одна за одной, но все они произошли в реальности. Товарищ Качурин,
Игорь Васильевич, сотрудник МГБ, полковник, в прошлом, шифровальщик НКВД, одновременно
сотрудник Музея истории религии и атеизма, который возглавляет Владимир Бонч-Бруевич, брат
царского генерала Михаила Бонч-Бруевича, командующего Северо-Западным фронтом в Первую
мировую. Владимир Бруевич был, на секундочку, личным секретарем Ленина, и все сталинские
чистки переживет до июля пятьдесят пятого года, будучи главой Музея истории религии. Так вот,
Качурин наш получает от Владимира Дмитриевича Бруевича личное направление в Ростовский
музей в мае пятьдесят пятого года за два месяца до смерти бывшего секретаря Ленина. Целью
командировки Качурина официально считался отбор для Музея истории религии и атеизма книг
из хранилища Ростовского музея. Наше расследование показало, что почти штукарь книг был
отобран.
Это просторечное, отдающее запахом прапорщика и пива «Балтики девятки» «штукарь»
выпадало из всего повествования, я даже вздрогнул.
— Но на этом товарищ Качурин не остановился, кроме прямой обязанности, он провел еще и
ревизию художественного собрания Ростовского музея, и почему-то сотрудник, как на него
смотрели, Музея истории религии пришел к выводу, что многие работы не представляют
художественной ценности, поэтому он инициирует их списание. Почему-то директор музея
Соловьева и главный хранитель Белкина берут под козырек и обращаются в Минкульт для
списания. Потом происходит какая-то типичная советская заминка, когда картины пытаются
пристроить по другим хранилищам, но в итоге оставляют в Ростове. Видимо, во время этой
заминки товарищ Качурин и похищает оригиналы, каким-то образом повлияв и на директора, и на
главного хранителя. А это пятьдесят пятый год, за растрату государственной собственности в
особо крупных положена высшая мера, смекаешь?
— Это смекаю. А зачем мне вся эта информация — не понимаю.
— Ты слушай, ту тысячу книг тоже не нашли, к слову, как и все картины, которые Качурин за
свою жизнь списал из отечественных музеев. Представляешь себе, чекист мотается по СССР и
списывает картины мировой ценности, а сам заметает следы, дарит подделки заинтересованным
людям. Скажу сразу, что не только в Ростове, но и в Нью-Йорке и Салониках, даже у двадцати
шести олигархов, троих президентов и одного спецслужбиста в личных коллекциях находятся не
подлинники. И лучше тебе не знать, где покоится оригинал.
Опять воцарилось молчание. Яков развел руками, показывая, что настало время для вопросов,
но у меня их совсем не было, точнее, были, но так много, что они носились внутри головы, как
разгневанный рой пчел, и трудно было выбрать хотя бы один.
— Яш, окей, расскажи нашему другу, зачем подделывать столько картин. Это же самое
главное.
— Любые, хоть сколько-нибудь значимые картины, подделывают. Эрмитаж, Русский Музей,
МоМА, Рейксмузеум в Амстердаме, Макси в Риме, Национальная Галерея в Риме, хранилища
Ватикана и все прочее и прочее в мире — это скопища подделок для простолюдинов, потому что
любая картина — это символ, а символы предназначены только для посвященных, то есть для
господ.
— А работники музеев, почему они молчат?
— Работники музеев — это отдельная транснациональная секта под управлением. Ты же
только что увидел, они люди подневольные, им говорят, они выполняют. Вчера чекистам авангард
списывали, сегодня подделку Леонардо да Винчи «Спаситель мира» нахваливают, а послезавтра
скажут, что Рембрандта на самом деле не существовало, как это с художником Карлом
Вальдеманом получилось.
— Кем-кем?
— Ну, вот видишь.
Яков впервые улыбнулся, и от его оскала мне стало по-настоящему не по себе.
— А что тогда они делают с оригиналами?
— Ну, тут два варианта, во-первых, за подлинник начинается настоящая охота, что для господ
является истинным аристократическим развлечением, в ходе которого они тратят сотни тысяч
монет и столько же людских жизней. С другой стороны, это идеальное разводилово для тех, кто
хочет этими самыми господами стать, для всяких олигархов и прочих рвачей. Вот смотри, берем
мы с тобой копию «Самовара» Малевича, а лучше две, и выходим на рынок. Главное, заранее
договориться с именитым экспертом, причем чем более именитый, тем лучше, чтобы он нам с
тобой перед братком, мечтающем о мировом признании и уважении со стороны истеблишмента,
втер очки, что эта картина оригинальнее оригинала.
Было видно, что Яков перешел на привычный ему язык, где, как карпы в тенистом пруду,
резвились слова «втер», «разводилово» и «рвачи».
— Таких экспертов не много, и все они друг друга знают, обычно они сами и являются
директорами музеев, особенно тех, о которых я сказал. Таким братки международные охотно
верят.
— А если раскусят?
— Не раскусывают, система выстроена железно. Если у братка закрадывается сомнение, и он
идет к другому эксперту, тот сто двадцать процентов будет из мировой тусовки, понимаешь? Ну
западло братку или солдафону африканскому, который до власти, как ему кажется, дорвался, идти
к каким-то научным сотрудникам или даже главам отделов. Не, тут работает обычное классовое
разделение, а так как система экспертов закрытая, то и копий продавать можно безграничное
количество, главное, аккуратно, чтобы не дублировались и особо не светились, но они и не
светятся, так как братки показывают картины только себе, ну, может, жене или шлюхам каким-
нибудь для романтики покажут, ведь оригинал, как считается, висит себе где-нибудь в
Амстердаме или Риме, а не у братка в спальне.
— Хитро вы придумали.
— Это не я придумал, я показываю пример, но истинные оригиналы ты никогда и не увидишь,
они у господ, потому что каждая стоящая картина, еще раз, это символ, а символ могут
расшифровать только господа.
Снова повисло молчание. За окном кто-то крикнул. Яков опять почесал ногу через носок.
— Хорошо, предположим, я согласен, правда, не понял, на что, в чем заключается моя работа?
— Поиск кабанчика, только не того, что с пятачком, а лоха, грубо говоря, покупателя на
картину. Ты красиво одеваешься, бреешься, чистишь зубы, ногти стрижешь, в общем, выглядишь,
как красивый и перспективный молодой человек. Твоя главная и единственная задача — поиск
людей, которым интересна покупка картин, где ты их будешь искать — твоя проблема и твое
решение — выставки, пьянки, масонские собрания, оргии или похороны. Когда находишь,
передаешь контакт мне, дальше я пускаю в работу. Самое главное — изображать уверенного в
себе и в жизни продажника. Грубо говоря, тебе надо выучить пару десятков фраз, словно
гражданство без знания языка получаешь. Эти фразы будешь повторять на встречах с экспертами
по искусству и все. С продажи картины — процент. Вроде все очень просто.
— Ты же подскажешь, куда лучше всего идти поначалу?
— Поначалу ты будешь на продажах всякого фуфла тренироваться, тебя к жирным лохам никто
не пустит.
— Яш, это все до слез приятно, но у тебя нет ли ничего выпить? Может, любимая шалфеевая?
Ну та самая, под авангард которая?
— Чисто шалфеевой нет, есть полынь с шалфеем и другими травами, типа домашнего абсента,
но с нее голову рвет на части.
— Да неси ты уже хоть что-нибудь, не пугай.
Яков очень долго гремел на кухне, а потом вернулся обратно с литровой бутылкой, в которой
плескалась мутная жидкость. Рюмок в его доме не оказалось, что было странно, зато оказался
пивной бокал, кофейная чашка и одноразовый пластиковый белый стаканчик, из которых мы и
пили. Настойка замораживала рот, язык немел, весь пищевод жгло, будто по нему проползала
жирная колючая змея.
После третьей «рюмки» видимое пространство начало смазываться, в этом напитке было явно
что-то кроме полыни и шалфея. После прибавления алкоголя к разговору, последний совсем
изменился, свернув из делового русла в неясную кавалькаду. Паша делился своими воззрениями
на японский дзен-буддизм, Яков внимательно слушал, поджав под себя ноги, тем самым явив
миру дырку на носке, в которую утекали пространство и время. На четвертой «рюмке» я начал
плохо разбирать человеческую речь, звуки сливались в рычание, в голове начали стучать бубны и
барабаны. На пятой рюмке язык перестал слушаться, поэтому вместо слов, я просто сидел,
улыбаясь, и смотрел на Пашу, а он на Якова, а Яков, чье лицо перекосилось и расплылось, как
будто нос и черты лица его перестали быть человеческими, уверенно вещал.
— Вот ты весь вечер посмеиваешься надо мной, над картинами, над художниками, а это же не
смешно. На картинах стоит вся система, весь мир, вся власть. Образы и символы правят миром.
Понимание мира обусловлено восприятием образа. Грубо говоря, весь мир состоит из картин, на
которые смотрят миллионы глаз. Любые ваши мысли, воспоминания или надежды и мечты — это
картины. Картины признанные, настоящие образы, воплощенные на холсте, выставленные в музее
— самая надежная система власти, самая крепкая крепость. У человека нет ничего, кроме
искусства — оно одно из самых человеческих явлений, именно искусство говорит человеку, кто
он. Это зеркало, где вместо отражающей поверхности вам показывают позолоченных идолов,
которым надо подчиняться. Есть явная подделка «Сальвадор Мунди» и есть всем известная
«Мадонна», в чем между ними разница? На «Мадонну» всем указали как на шедевр, точно так же
могут сделать и с «Сальвадором», а могут и не сделать. Глуповатый парень из гетто, этот Баския,
был прекрасным примером, что любую чушь можно возвести в канон. Смысл искусств и музеев —
показывать шудрам их место, подчинять и владеть, и больше ничего. С того самого момента, как
шаман нарисовал на стене пещеры изображение животного-предка, которому в племени все
должны поклоняться, это тянется до сих пор. Каждая картина — это идол, который говорит тебе:
«Подчиняйся». А за каждым идолом кроется волосатая рука господ.
— Масоны?
— Масоны — это ширма, подставной бизнес для отмывания денег от братков и воротил,
которые хотят попасть в высшее общество. В высшее общество можно попасть только по крови.
— Только не говори про евреев.
— А я и не говорю, я вообще ничего такого не сказал, давайте лучше еще выпьем.
Выпили еще и еще, после чего вся квартира Якова перекосилась и сжалась, как черная дыра. Я
ходил по ней и чувствовал себя в калейдоскопе, а оказаться в калейдоскопе ни разу не весело, и я
бродил по его кухне в поисках балкона и так устал, словно исходил почти всю египетскую
пустыню в одиночку, отдуваясь за богоспасаемый народ. И когда совсем устал, я лег возле
раковины и лакал воду из-под крана. Голос явился ко мне. Голос позвал меня. И я услышал голос,
повиновался ему. И тогда путь на балкон оказался короток, буквально в два шага, в которые
уместилась вся кухня эпохи Хрущёва.
На балконе Паша с Яковом курили и смеялись, дым вырывался наружу, превращаясь в ночные
кучевые облака, из-за которых выглядывал полный диск луны, а на другой стороне двора
умиротворенно дралась толпа забулдыг. На балконе валялись книги, инструменты, какой-то хлам,
старые шины и куски трубы. Я обо что-то споткнулся, схватился рукой за трубу и упал на пол, как
будто провалился в бетон и застрял в нем.
Пробел.
В голове покачивалось море. Я проснулся на лестничной площадке, а надо мной высилась
девочка с игрушечной куклой, у которой волосы сделаны из соломы, девочка то смеялась, то
плакала, а ее глаза были опустошены и обращались к бескрайним степям.
Русский Музей, а может, это был Рейксмузеум в Амстердаме… или… какой-то из музеев в
Риме.
Мы были с братом на выставке икон шестнадцатого века. Я помню точно, что была выставка
икон, со стен смотрели святые, во множестве своих исполнений смотрела Богоматерь со
Спасителем, и Спаситель отдельно. Они, изображенные, вглядывались в людей, в самую их суть, в
то, что сами святые переживут, как пережили своих создателей. А он рассказывал мне о значении
Троицы, о Святом Духе, Иисусе из Назарета, об Андрее Рублеве, мы торчали в музее несколько
часов точно.
На входе в зал возле турникетов располагалась крикливая бабушка, которая пыталась
регулировать напор толпы желающих.
И там была девочка, которая смотрела так же, как смотрели святые. Там стояла девочка с
отсутствующим взглядом.
Кажется, это какое-то расстройство, кажется, это аутизм.
Или как это называется?
Где я?
Где Паша?
А девочка надо мной смеялась, а потом плакала. И лишь когда она ушла, я встал, не с первого
раза, но встал и пошел, поковылял по пространству, населенному серыми, легкими, словно
сотканными из паутины, тенями, то и дело мимо проносились маски, пролетали личины и бело-
черные лица.
Паша потерялся. Я выходил из подъезда с той самой трубой в руке, спотыкаясь почти на
каждой ступеньке, а воняющий бомж хихикал надо мной, развалившись в куче порванных книг. И
так мне стало обидно в этот момент, такая грусть и тоска взяла, что он смеет надо мной смеяться,
этот бомж, опустившийся человек, не человек даже, а намек на человека, когда для меня, для
культурного горожанина ситуация сложилась не лучшим образом, а мироздание утекает сквозь
пальцы, он смеет насмехаться.
Я подошел и пнул его в бок, но он засмеялся еще сильнее, подергивая длинными жидкими
усами, и показал неприличный жест, умиротворенно закрыв глаза, словно и не бомж вовсе, а я не
человек с куском трубы.
Лежал он прямо под щитком, на котором были надписи: «Лёха козел», «Що 320» и чуть ниже
«Ват Пхо».
И тогда вся злость мира забралась внутрь моего отрезка трубы. Я занес руку, чтобы опустить
кусок металла на голову спящему, вложить исступление в удары и прикончить это животное,
раздавить его, распластать прямо тут вонючего бомжа, от которого несло потом, перегаром и
грязными носками. Никогда я не чувствовал такой власти, такой энергии, как сейчас.
Труба взлетела вверх, но вниз не опустилась.
Я занес трубу еще раз, она выскользнула из потной руки, упала мне на плечо, грохнулась на
пол и покатилась по лестнице. И именно в этот момент я увидел.
Я узрел, как мир складывается из миллионов взглядов, о которых говорил Яков, увидел сотни
квартир, домов, лиц, судеб, и словно понял всю боль на свете, а потом передо мной возник облик с
пылающим мечом.
— Кто ты?
Нет ответа.
— Кто ты?
Нет ответа.
— Да кто же ты, черт тебя дери? Кто ты? Что тебе надо, что за меч у тебя в руке?
Опять молчание.
Если он не отвечает? Может, это я? Точнее, не я. Может, это он, этот спящий такой же спящий,
как и обычные спящие, которые не понимают, что они спят. Точно.
Фигура смотрела на меня, сжимая в руке пламенеющий меч. В его глазах произрастал мир,
пронизанный корнями одного мирового древа, которое соединяет между собой все глаза, сердца и
души, хрущевки и гаражи.
Забраться на это дерево можно из каждого места, если знать, где входить, а вот выйти можно не
везде.
Бомж громко захрапел, облик с мечом растаял, и сразу же в домофон кто-то зазвонил с
внешней стороны. Я посмотрел на дверь, а потом шаг за шагом начал аккуратно подходить к
двери.
Выйти можно не везде, ведь посередине этого дерева сидит Самосущий, который осознает сам
себя, смотря на самого себя через глаза самих себя. Бомж спит, но каждый спящий когда-либо
должен проснуться.